а персонажи, сцену эту населяющие, станут прототипами героев. Мистер Флоски — это Колридж, мистер Кипарис (убей бог, не понимаю, зачем в переводе надо было называть его "мистером Трауром", sad cypress из песни Фесте там маячит более чем явно) — Байрон, а сам Скютроп Глоури... тоже — зачем он Сплин в переводе?.. хотя там сложнее, Skythrope Glowry — имя-бумажник, вспомним незабвенного Шалтая-Болтая: Skythrope Пикок издевательски производит от греческого skythrōpos, "мрачный, угрюмый вид", но английское ухо там явно слышит rope, "верёвку", на которой повесился родственник, в честь коего и нарекли мальчика, и skip the rope, "прыгать через верёвочку"; а Glowry — это и glory, слава, и glower, сердитый взгляд, пасмурный денёк, и low, подавленный, мрачный... так вот, сам Скютроп — Шелли, которому Пикок послал книгу едва ли не первому. Перси наш Биши, к чести его скажем, хохотал в голос.
Книжка, надо сказать, действительно смешна до истерики — если, конечно, хорошо учить историю зарубежной литературы, шутки там всё внутренние, для посвящённых.
Мистер Флоски (тоже имечко непростое, это у Пикока искажённое греческое philoskios, "любящий тени", что мистику и визионеру очень подходит) замечает, что стихи писать может даже во сне — и это не смешно, если не знать, что прототип мистера Флоски, Сэмюэл Тейлор Колридж, утверждал, что начало поэмы "Кубла-хан" ему приснилось, у неё и полное заглавие-то "Кубла-хан или Видение во сне", и не закончена она, потому что Колриджа разбудили. Да плюс немецкая философия, да плюс транс-цен-ден-та-лизм, да замечания по поводу современной литературы.
Та же история с мистером Кипарисом, он же Байрон. "Я почти закончил "Аббатство Кошмаров", — писал Пикок Шелли в мае 1818 года. — Полагаю, необходимо решительно противостоять разлитию чёрной желчи. Четвёртая песня "Чайльда Гарольда" поистине невыносима. Я не могу удовлетвориться положением auditor tantum при этом систематическом отравлении ума читающей публики". По каковой причине Байрон, то бишь, Кипарис, и выглядит в книге напыщенным идиотом, изъясняющимся романтическими штампами… тихонечко скажем в сторону: да разве Байрон не таков?.. другое дело, что романтические штампы он сам во многом и нарезал.
— Вы говорите точно как розенкрейцер, готовый полюбить лишь сильфиду, — замечает в разговоре с мистером Кипарисом один из более сангвинически настроенных персонажей, — не верящий в существование сильфид и, однако, враждующий с белым светом за то, что в нем не сыскалось места сильфиде.
— Ум отравлен собственною красотою, он пленник лжи. Того, что создано мечтою художника, нет нигде, кроме как в нём самом, — шлёпает очередным резиновым полыхаевым Байрон.
Ah, well.
Да и сам Скютроп, с его желанием изменить мир к лучшему, с его трактатом "Философский Газ; или Проект Всеобщего Просвещения Человеческого Ума", с его метаниями между любовями, каждая из которых, разумеется, вечна, есть такой точный и острый шарж на Шелли, что начинаешь тем более уважать Шелли за искренний восторг от книги друга.
Так оно всё и кувыркается, и скачет через литературную верёвочку, подмигивая и строя рожи читателю, меняя партнёров, как в котильоне, — Стелла или Марионетта?.. Марионетта или Стелла?.. Селестина или Селинда?.. — а за окном бурное море с одной стороны и линкольнширские болота с другой, чистый Эльсинор, и слуги или носят мрачные имена, типа Ворон и Скелет, или вид имеют самый замогильный, так их подбирал хозяин, Глоури-старший.
Пока вдруг герой и читатель с ним вместе не обнаруживают себя перед зеркалом, в котором отражается неудачник, чья попытка быть философом провалилась, — продано всего семь экземпляров трактата, и нет, неведомые покупатели суть не семь золотых подсвечников, которым предстоит принять озаряющие мир свечи, — чья вечная любовь, все три вечных любови, пала в столкновении с жестоким миром, и чей синий фрак так удачно рифмуется с одеянием страдальца Вертера. Бокал портвейна и пистолет, вот что дальше, подсказывает мировая классика.